Неточные совпадения
Почти рядом с ним на другом столике сидел студент, которого он совсем не знал и не помнил, и молодой
офицер.
Офицеры, ушедшие в поход
почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами.
Офицер, разгоряченный вином, игрою и смехом товарищей,
почел себя жестоко обиженным и, в бешенстве схватив со стола медный шандал, пустил его в Сильвио, который едва успел отклониться от удара.
Сюртук студента, делавший его похожим на
офицера, должно быть, мешал ему расти, и теперь, в «цивильном» костюме, Стратонов необыкновенно увеличился по всем измерениям, стал еще длиннее, шире в плечах и бедрах, усатое лицо округлилось, даже глаза и рот стали как будто больше. Он подавлял Самгина своим объемом, голосом, неуклюжими движениями циркового борца, и
почти не верилось, что этот человек был студентом.
Самгин не заметил, откуда явился
офицер в пальто оловянного цвета, рыжий, с толстыми усами, он точно из стены вылез сзади Самгина и встал
почти рядом с ним, сказав не очень сильным голосом...
— Наивно не верить. Вы, вероятно, притворяетесь, фальшивите. А представьте, что среди солдат, которых
офицер ведет на врага, четверо были выпороты этим
офицером в 907 году. И
почти в любой роте возможны родственники мужиков или рабочих, выпоротых или расстрелянных в годы революции.
— Тут есть беленькое, «Грав», — очень легкое и милое! Сырку спроси, а потом — кофеишко закажем, — бойко внушал он. — Ты — извини, но я
почти не спал ночью, после концерта — ужин, а затем — драма:
офицер с ума спятил, изрубил шашкой полицейского, ранил извозчика и ночного сторожа и вообще — навоевал!
Милон. Я подвергал ее, как прочие. Тут храбрость была такое качество сердца, какое солдату велит иметь начальник, а
офицеру честь. Признаюсь вам искренно, что показать прямой неустрашимости не имел я еще никакого случая, испытать же себя сердечно желаю.
Но не все имеют право носить по две сабли за поясом: эта
честь предоставлена только высшему классу и
офицерам; солдаты носят по одной, а простой класс вовсе не носит; да он же ходит голый, так ему не за что было бы и прицепить ее, разве зимой.
Офицерам всем принесли по ящику с дюжиной чашек тонкого,
почти прозрачного фарфора — тоже от имени японского государя.
Сегодня с утра движение и сборы на фрегате: затеяли свезти на берег команду.
Офицеры тоже захотели провести там день, обедать и пить чай. «Где же это они будут обедать? — думал я, — ведь там ни стульев, ни столов», и не знал, ехать или нет; но и оставаться
почти одному на фрегате тоже невесело.
Едва адмирал ступил на берег, музыка заиграла, караул и
офицеры отдали
честь. А где же встреча, кто ж примет: одни переводчики? Нет, это шутки! Велено спросить, узнать и вытребовать.
Стали потом договариваться о свите, о числе людей, о карауле, о носилках, которых мы требовали для всех
офицеров непременно. И обо всем надо было спорить
почти до слез. О музыке они не сделали, против ожидания, никакого возражения; вероятно, всем, в том числе и губернатору, хотелось послушать ее. Уехали.
Капитан и так называемый «дед», хорошо знакомый читателям «Паллады», старший штурманский
офицер (ныне генерал), — оба были наверху и о чем-то горячо и заботливо толковали. «Дед» беспрестанно бегал в каюту, к карте, и возвращался. Затем оба зорко смотрели на оба берега, на море, в напрасном ожидании лоцмана. Я все любовался на картину, особенно на целую стаю купеческих судов, которые, как утки, плыли кучей и все жались к шведскому берегу, а мы шли
почти посредине, несколько ближе к датскому.
Что за плавание в этих печальных местах! что за климат! Лета
почти нет: утром ни холодно, ни тепло, а вечером положительно холодно. Туманы скрывают от глаз чуть не собственный нос. Вчера палили из пушек, били в барабан, чтоб навести наши шлюпки с
офицерами на место, где стоит фрегат. Ветра большею частию свежие, холодные, тишины
почти не бывает, а половина июля!
Когда вышли мы
офицерами, то готовы были проливать свою кровь за оскорбленную полковую
честь нашу, о настоящей же
чести почти никто из нас и не знал, что она такое есть, а узнал бы, так осмеял бы ее тотчас же сам первый.
Но когда к этому развращению вообще военной службы, с своей
честью мундира, знамени, своим разрешением насилия и убийства, присоединяется еще и развращение богатства и близости общения с царской фамилией, как это происходит в среде избранных гвардейских полков, в которых служат только богатые и знатные
офицеры, то это развращение доходит у людей, подпавших ему, до состояния полного сумасшествия эгоизма.
Кто же, кто? Из окрестных помещиков, кроме Тушина, никого нет — с кем бы она видалась, говорила. С городскими молодыми людьми она видится только на бале у откупщика, у вице-губернатора, раза два в зиму, и они мало посещают дом.
Офицеры, советники — давно потеряли надежду понравиться ей, и она с ними
почти никогда не говорит.
После вечерней «зари» и до утренней генералов лишают церемониала отдания
чести. Солдаты дремлют в караульном доме, только сменяясь по часам, чтобы стеречь арестантов на двух постах: один под окнами «клоповника», а другой под окнами гауптвахты, выходящими тоже во двор, где содержались в отдельных камерах арестованные
офицеры.
Она подослала отставного
офицера Скарятку, чтоб нас завлечь, обличить; он познакомился
почти со всем нашим кругом, но мы очень скоро угадали, что он такое, и удалили его от себя.
Когда он взошел, унтер-офицер с ружьем подошел к нему и рапортовал: «Вашему преосвященству
честь имею донести, что по тюремному замку все обстоит благополучно, арестантов столько-то».
В первые же дни по приезде мать подружилась с веселой постоялкой, женой военного, и
почти каждый вечер уходила в переднюю половину дома, где бывали и люди от Бетленга — красивые барыни,
офицера. Дедушке это не нравилось, не однажды, сидя в кухне, за ужином, он грозил ложкой и ворчал...
[И
почти уже забыто то время, когда
офицеры и чиновники, служившие на Южном Сахалине, терпели настоящую нужду.
Почти все гости уж налицо: Пустотеловы, Боровковы, Корочкины, Чепраковы, майор Клобутицын и с ним человека четыре
офицеров.
Поэтому в доме стариков было всегда людно. Приезжая туда, Бурмакин находил толпу гостей, преимущественно
офицеров, юнкеров и барышень, которыми наш уезд всегда изобиловал. Валентин был сдержан, но учтив; к себе не приглашал, но не мог уклониться от знакомств, потому что родные
почти насильственно ему их навязывали.
— Тамарочка, это нечестно, — сказал он укоризненно. — Как вам не стыдно у бедного отставного
почти обер-офицера брать последние деньги? Зачем вы их спрятали сюда?
Здесь бывают все: полуразрушенные, слюнявые старцы, ищущие искусственных возбуждений, и мальчики — кадеты и гимназисты —
почти дети; бородатые отцы семейств, почтенные столпы общества в золотых очках, и молодожены, и влюбленные женихи, и почтенные профессоры с громкими именами, и воры, и убийцы, и либеральные адвокаты, и строгие блюстители нравственности — педагоги, и передовые писатели — авторы горячих, страстных статей о женском равноправии, и сыщики, и шпионы, и беглые каторжники, и
офицеры, и студенты, и социал-демократы, и анархисты, и наемные патриоты; застенчивые и наглые, больные и здоровые, познающие впервые женщину, и старые развратники, истрепанные всеми видами порока...
— Ах ты, боже мой! — И Лихонин досадливо и нервно почесал себе висок. — Борис же все время вел себя в высокой степени пошло, грубо и глупо. Что это за такая корпоративная
честь, подумаешь? Коллективный уход из редакций, из политических собраний, из публичных домов. Мы не
офицеры, чтобы прикрывать глупость каждого товарища.
Но публика не была так избалована, как теперь. Она состояла из самых отборных слоев столицы и держала себя чинно.
Почти каждый вечер в придворной ложе сидел какой-нибудь эрцгерцог. Император появлялся редко. Цены кресел (даже и повышенные) составляли каких-нибугД. 50–60 % нынешних.
Офицеры и студенты пользовались дешевыми местами стоячего партера, позади кресел.
Но газеты занимались тогда театром совсем не так, как теперь. У нас в доме, правда, получали «Московские ведомости»; но читал их дед; а нам в руки газеты
почти что не попадали. Только один дядя, Павел Петрович, много сообщал о столичных актерах, говаривал мне и о Садовском еще до нашей поездки в Москву. Он его видел раньше в роли
офицера Анучкина в «Женитьбе». Тогда этот
офицер назывался еще «Ходилкин».
Офицеры обиделись и заговорили об «оскорблении военной
чести».
Это были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей были
почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой
офицер Христофович, которые были дружны с моими дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это был давнишний друг нашего дома.
«Должно быть, это очень хороший у них
офицер, которого все
почитают: верно простой, очень храбрый и гостеприимный», — подумал он, скромно и робко садясь на диван.
Еще молодой губастый доктор и артиллерист с немецкой физиономией сидели
почти на ногах молодого
офицера, спящего на диване, и считали деньги.
— Что за
честь, когда нечего есть! — презрительно смеясь, сказал комисионер, обращаясь к обозному
офицеру, который тоже засмеялся при этом. — Заведи-ка из «Лучии»: мы послушаем, — сказал он, указывая на коробочку с музыкой: — я люблю ее…
Чувство это в продолжение 3-месячного странствования по станциям, на которых
почти везде надо было ждать и встречать едущих из Севастополя
офицеров, с ужасными рассказами, постоянно увеличивалось и наконец довело до того бедного
офицера, что из героя, готового на самые отчаянные предприятия, каким он воображал себя в П., в Дуванкòй он был жалким трусом и, съехавшись месяц тому назад с молодежью, едущей из корпуса, он старался ехать как можно тише, считая эти дни последними в своей жизни, на каждой станции разбирал кровать, погребец, составлял партию в преферанс, на жалобную книгу смотрел как на препровождение времени и радовался, когда лошадей ему не давали.
Главное, он замечал, что прочие
офицеры почти не говорили с Черновицким.
Так, или
почти так, выразили свое умное решение нынешние фараоны, а через день, через два уже господа обер-офицеры; стоит только прийти волшебной телеграмме, после которой старший курс мгновенно разлетится, от мощного дуновения судьбы, по всем концам необъятной России. А через месяц прибудут в училище и новые фараоны.
«Как же мог Дрозд узнать о моей сюите?.. Откуда? Ни один юнкер — все равно будь он фараон или обер-офицер, портупей или даже фельдфебель — никогда не позволит себе донести начальству о личной, частной жизни юнкера, если только его дело не грозило уроном
чести и достоинства училища. Эко какое запутанное положение»…
Необыкновенно тяжелы были его взыскания, налагаемые на
офицеров, но еще труднее им было переносить, в присутствии юнкеров, его замечания и выговоры, переходящие порой в бесстыдные ругательства, оскорблявшие и их и его
честь.
Фамилии будущих господ
офицеров и названия выбранных ими частей уже летят, летят теперь по
почте в Петербург, в самое главное отделение генерального штаба, заведующее офицерскими производствами. В этом могущественном и таинственном отделении теперь постепенно стекаются все взятые вакансии во всех российских военных училищах, из которых иные находятся страшно далеко от Питера, на самом краю необъемной Российской империи.
Здесь практически проверялась память: кому и как надо отдавать
честь. Всем господам обер — и штаб-офицерам чужой части надлежит простое прикладывание руки к головному убору. Всем генералам русской армии, начальнику училища, командиру батальона и своему ротному командиру
честь отдается, становясь во фронт.
Они пошли рядышком, по привычке в ногу, держась подтянуто, как на ученье, и с механичной красивой точностью отдавая
честь господам
офицерам.
— Богато, одно слово богато;
честь мужу сему. Мне эти все штучки исправно доставляют, — добавил он с значительной улыбкой. — Приятель есть военный
офицер, шкипером в морской флотилии служит: все через него имеем.
Почти тоже ежедневным гостем семейства Боровиковых и тоже вносивших свою лепту в хозяйственную сокровищницу Марьи Викентьевны, но неимевшим определенного назначения ни к одной из ее дочерей, был
офицер запаса армии Александр Федорович Кашин — мужчина более чем средних лет, с довольно правильными чертами лица медно-красного цвета, с вьющимися каштановыми волосами и на две стороны расчесанной окладистой бородой.
Служба в одном из гвардейских гусарских полков не обременяла его, да он ею
почти и не занимался, так что у начальства был на счету далеко не исправного
офицера.
Батальонный командир, подполковник Лех, который, как и все
офицеры, находился с утра в нервном и бестолковом возбуждении, налетел было на него с криком за поздний выход на плац, но Стельковский хладнокровно вынул часы, посмотрел на них и ответил сухо,
почти пренебрежительно...
Именно не французским
офицерам необходимы поединки, потому что понятие о
чести, да еще преувеличенное, в крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированы, — а нам, нам, нам.
Он обменялся с адъютантом
честью, но тотчас же за спиной его сделал обернувшемуся Ромашову особый, непередаваемый юмористический жест, который как будто говорил: «Что, брат, поволокли тебя на расправу?» Встречались и еще
офицеры.
— То, что в этом случае мужа
почти наверное не допустят к экзаменам. Репутация
офицера генерального штаба должна быть без пушинки. Между тем если бы вы на самом деле стрелялись, то тут было бы нечто героическое, сильное. Людям, которые умеют держать себя с достоинством под выстрелом, многое, очень многое прощают. Потом… после дуэли… ты мог бы, если хочешь, и извиниться… Ну, это уж твое дело.